Я принял две таблетки снотворного и забылся тяжелым сном.

ГЛАВА XXII

Лора накрыла на стол, приготовила суп, нарезала хлеб. Она торопится к матери и, склонив голову, быстро-быстро шьет, вытаскивает нитку, вкалывает иголку и подталкивает ее золотым наперстком — единственной своей драгоценностью, доставшейся ей в наследство от бабушки, которая была слишком богата, чтобы им пользоваться. Я стою рядом с ней в рубашке и жду, когда она отдаст мне пиджак, к которому пришивает пуговицу. Над нами на закопченной стене, между двух гирь в форме еловых шишек, мечется маятник деревянных часов с кукушкой — подарок Луизе от какой-то швейцарской фирмы готового платья в память о демонстрации моделей. Мы все нашли их слишком безвкусными для гостиной, но Лора настояла на том, чтобы повесить их в кухне. Часы показывают без десяти восемь, а Бруно до сих пор не вернулся. Он явно просчитался, потому что на этот раз Луиза возвратилась раньше его, и поскольку он все еще не вернулся, поскольку сегодня четверг, поскольку он, видимо, все еще ждет нужный автобус, поскольку в этот час 213-й переполнен и можно безбоязненно прижаться к девушке, не рискуя навлечь на себя нарекания, я смогу поговорить с Луизой.

— Постойте немного спокойно, Даниэль, — произносит Лора. — Я сейчас кончу. Здесь, оказывается, и две другие пуговицы еле держатся. Я уж заодно и их укреплю.

Я все еще не поговорил с Луизой: ни сегодня утром, ни вчера, ни позавчера. Мне было стыдно. Когда Бруно дома, его взгляд парализует меня! Взгляд мальчика, которого сердит мое поведение, но который в то же время открыл в своем отце куда более сильные отцовские чувства, чем он предполагал. Почти такую же реакцию вызывало во мне его поведение во времена Мари: меня удручала его враждебность и в то же время радовали причины, порождавшие ее. Однако надо действовать. Без трех минут восемь. Луиза вот-вот спустится в гостиную, включит телевизор. Если в восемь часов… или, скажем, в половине девятого…

— Ну вот и готово, — объявляет Лора, протягивая мне пиджак.

Но полы пиджака проезжают по краю стола и сметают с него маленький кусочек белого картона. Машинально я поднимаю его.

— Смотрите не потеряйте, — предупреждает Лора, — это донорская карточка Бруно. Он забыл ее на столе.

Это тоже характеризует Бруно с самой лучшей стороны: из трех моих детей только он откликнулся на призывы, с которыми ежедневно обращаются к нам по радио. Астен Бруно-Рудольф, 18 лет, проживающий в Шелле, гласила карточка, заполненная круглым четким почерком, наверху были проштампованы даты. Но чья-то быстрая рука нацарапала сбоку красными чернилами: Группа крови первая, универсальный донор. Быстрая рука! Убийственная рука! Карта вдруг начинает дрожать в моих пальцах, они разжимаются, листок выскальзывает и падает на пол. Лора быстро поднимает его. Она тоже сразу все поняла. Она ничего никогда не слышала ни о Ландштайнере, ни о четырех группах крови, ни о передаче их свойств по менделистским законам наследственности… И все-таки она понимает, что существует какая-то связь между кровью отца и кровью сына. Вы, мосье Астен, повсюду видите имманентную справедливость и в случае необходимости любите взывать к ней; так вот, она не заставила себя долго ждать. Вы только еще задумали совершить недостойный поступок, а возмездие уже обрушилось на вас. Благодаря простому клочку бумаги в одно мгновение было покончено со старой проблемой, которую никто особенно и не стремился решить. Еще в немецком госпитале вы случайно узнали, какая у вас группа крови, и вы достаточно начитанны, чтобы понимать, что никогда, ни при каких обстоятельствах у отца, имеющего вашу группу, не мог родиться сын с группой крови Бруно.

Лора, еще недавно так торопившаяся домой, замерла, не смея шевельнуться. А вот и кукушка выскакивает из своего домика и кукует восемь раз. Спасибо, кукушка, ты очень добра, но теперь это уже ни к чему… Такая же птица, как и ты, святой дух, промышляет, где может, и дарует нам время от времени маленького мессию, которому мы отдаем всю свою любовь. Мне только не хватает традиционных лилии, а в остальном я, кажется, вполне справился с ролью святого Иосифа.

— Даниэль, — шепчет Лора, — сядьте же.

Эта добрая душа пододвигает мне стул, потом передумывает и приносит другой, так как у первого расшатана ножка. Я починю этот стул, мне давно это следовало сделать. Дома вечно забываешь о таких мелочах и годами садишься на неустойчивый стул, всякий раз обещая себе починить его в ближайшую субботу. Не так ли было и с Бруно? За эти тринадцать лет я мог бы 365 раз в году плюс четыре дня високосных лет, что составляет 4750 раз, мог бы 4750 раз заставить его сделать анализ крови. Но то об этом не думаешь, то не смеешь на это пойти, предпочитаешь сомневаться, хочешь сохранить хоть какую-то надежду, играешь роль Иосифа, этого безропотного плотника; тем временем младенец, как сказано в Писании, «возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости». И ты оказываешься совершенно неподготовленным к подобному открытию, которое не сообщает тебе ничего нового, которое даже не удивляет тебя и тем не менее совершенно уничтожает, и ты опускаешься на стул, а он трещит под твоей тяжестью, даже если это самый прочный стул в доме.

— Даниэль, — говорит Лора, — этим анализам не всегда можно доверять.

— Нет, Лора, здесь сомнений быть не может.

— Пусть даже так, но что это меняет?

Действительно, что это меняет? Pater is est quern nuptiae demonstrant [11] . Где-то на свете живет отвратительный, опасный тип, которого даже нельзя принимать в расчет, которого никто никогда не принимал в расчет, кобель, которому, как и всякому кобелю, нет никакого дела до его щенят. Родной он мой сын или приемный, все равно мне по праву принадлежат все прекрасные эпитеты, которые присваиваются имени отца. Мосье Астен поднимается и глухо говорит:

— Да, это действительно ничего не меняет.

Мне даже кажется, бог мой, мне даже кажется, что у него глаза полны слез, и что Лора, Лора, его кастелянша, его экономка, его кухарка, его сиделка, положила свою руку на его руку и смотрит на него, как и прежде, с угнетающим его чрезмерным восхищением. Она добра ко мне. Она всегда была добра ко мне, полна незаметного дружеского участия, которое ничего не в силах убить в ней, и, вероятно, потому-то она так и убивает меня. Но она заблуждается относительно нелепых слез, висящих на ресницах этого уже поседевшего человека. Она заблуждается. Испытания остались позади. Это действительно ничего не меняет, и даже лучше, что он не мой сын, что он найденыш, что он просто кукушонок и что в то же время он так мне дорог. Редкое преимущество. Сын получает фамилию отца, и все-таки ни один отец не может сравниться с матерью, которая выносила ребенка под сердцем и отдала ему столько забот и бессонных ночей. Ведь у отцов нет той органической связи с детьми, какая есть у матерей; а сколько на свете отцов, которым дети обязаны только своим зачатием, причем нередко чисто случайным. Мне же суждено было стать твоим отцом, мой мальчик, мне было суждено стать тем человеком, который в течение долгих лет выносил в своем чреве любовь к тебе и, извратив природу, должен был разрешиться тобой от бремени.

Нет, в твоих жилах не течет моя кровь. Но имеет ли это значение, если моя кровь так плохо согревает Луизу и Мишеля? Моя кровь не течет в твоих жилах, но нас связывает нечто большее: нас связывает любовь. Ни одно существо на земле не принесло мне столько страданий и не дало мне столько радостей. Нет у меня никого ближе тебя. А главное — ты сам признал во мне отца. Да, получение отцовства совсем не то, что принято думать: исключение из правил, утвержденное законом. Нет, мы все подвергаемся этому испытанию, и нашими судьями являются дети: только тот, в ком сын признал своего отца, имеет право так называться. И если отец признан, какая разница, кто дал жизнь его сыну? Подобно тому как я признал Бруно своим сыном, этот мальчик узаконил мое отцовство, этот мальчик, у которого так много общего со мной, который, как и я, живет сердцем, у которого нет ни честолюбивых планов, ни сил, ни больших возможностей, ни особых успехов, могущих польстить моему отцовскому самолюбию, но который как-то сказал: «Своего отца я бы никогда ни на кого не променял…»

вернуться

11

Отец тот, на кого указывает брачный союз (лат.).