— Ты будешь завтракать?
Это был голос Бруно. Болван, он еще думает, что я хочу есть, и, наверное, сейчас суетится, процеживает для меня через ситечко кофе с молоком, ведь я терпеть не могу пенок. Ему едва исполнилось восемнадцать, а он уже спешит отойти от меня, но ведь и так столько лет его жизни прошло мимо меня, ведь я принял его сердцем, когда ему было уже тринадцать… Он забыл, что у него есть отец. Разве не расстался я ради него с Мари, перечеркнул не пустое ребяческое увлечение, а старую добрую дружбу? Такая жертва заслуживала хоть какого-то вознаграждения, он должен был оставить ее в покое, и пусть она себе обучается домоводству, эта девица, имя которой он не произносит и которая, к сожалению, кажется, не собирается последовать примеру своей святой покровительницы, монашенки, дочери Адальрика, герцога Эльзасского, чей день отмечается тринадцатого декабря.
— Ну, ты идешь? — прокричали снизу.
Я не ответил. Я шагал по комнате уже медленнее. Потом, обессиленный, сел на кровать. Молчание Бруно было само по себе признанием — мы не любим говорить о своих слабостях. Но его молчание, если учесть, чем была для него эта девушка, следовало бы назвать скрытностью, а скрытность была недопустима. Она говорила о существовании другого Бруно, Бруно, имеющего свои тайны, живущего своей особой жизнью, неведомой мне, укрывшегося в своем недоверии. Ну что ж, раз он этого хочет, пусть будет так! Будем играть в молчанку. Я тоже в свое время пробовал отмолчаться, но из этой попытки ничего не вышло, зато меня научили, как брать людей измором и с язвительной улыбкой ждать, когда все само перегорит. Родительский гнев мог бы толкнуть мальчишку на какую-нибудь глупость. Поступим умнее. Одна из немногих ободряющих закономерностей жизни: если вы запасетесь терпением, люди, которых вы хотели бы устранить со своего пути, сами рано или поздно уйдут с него. Следует положиться на то, что они сами совершат непоправимые ошибки: сколько порядочных семейств избавилось таким образом от всякого рода проходимок и вертихвосток. Одилия, конечно, не Луиза, но может стать ею: она на верном пути. К тому же в свои восемнадцать лет она взрослее Бруно, своего одногодка. Однажды с чисто женской проницательностью она уже сделала свой выбор, пусть очень несмело, но все-таки сделала его, отдав предпочтение не преданному, а блестящему. Глупость Бруно может, конечно, вывести из себя, но еще рано терять голову. Я поднялся, завязал халат. В эту минуту в дверь постучали.
— Ты не заболел? — спросил Бруно из коридора. — Нет, заходи. Немного болит голова…
Мне захотелось посмотреть, какой у него вид.
— Тебе же говорили, что надо следить за печенью, — продолжал Бруно, открыв дверь.
Он подставил мне выбритую щеку. Я прикоснулся к ней губами. Он показался мне серьезным. Идиотски серьезным. Я мысленно обрушил на него целую литанию ругательств: дубина, осел, болван, остолоп, недотепа, простофиля, бестолочь, дурак! Дела его шли неважно, тем лучше для него! С кислым видом я спустился вниз.
— Луиза только что легла, — сказала Лора, сделав знак глазами.
— Невинность изменила свои часы, — ответил мосье Астен.
Я высвободил штанину из зубов Кашу, щенка, заменившего нам умершую от старости Джепи, который вот уже месяц своими проворными лапами пачкал все наши ковры. На столе лежала приготовленная, видимо, на закуску колбаса, напоминавшая гири старинных часов. Машинально я схватил ее и острым ножом с ожесточением разрезал по крайней мере на двадцать пять кусков.
ГЛАВА XXI
На молчание может откликнуться эхом только молчание. Лора никогда не отличалась болтливостью. Мишель у нас не появлялся. Мамуля не выходила из дому.
Если принять во внимание, что Луиза всегда разговаривала так, словно пускала мыльные пузыри, что Бруно твердо решил молчать, а я, старый специалист рассуждать in petto [10] , последовал его примеру, — можно представить себе, какие оживленные разговоры велись в нашем доме, где самым красноречивым был Кашу; он еще, правда, всего лишь учился лаять, но вкладывал в это всю страсть и выразительность, на какую способна захудалая собачонка, у которой только и есть что нос да хвост.
Прошел месяц, другой, не принеся ничего нового; все продолжалось в том же духе: Мишель по-прежнему был для нас залетной птицей, и это понятно — ведь на его визитной карточке инженера неминуемо должна была появиться магическая формула: «выпускник Политехнической школы». Луиза щеголяла в своих шелках, которые так хорошо гармонируют с чистой шерстью (в настоящее время эту шерсть все чаще представлял мосье Варанж — тридцати четырех лет, в модном темно-сером костюме, владелец спортивной машины, наследник ткацких фабрик), поистине шведская непринужденность моей дочери возрастала с каждым днем; Луизу искренне удивляло малейшее недовольство ее персоной, ее неизменная элегантная непринужденность обводила вокруг пальца все приличия; кончиком своей туфельки, заказанной у самого дорогого сапожника, она отбрасывала любые замечания в свой адрес на свалку сплетен. Бруно преуспевал в искусстве избегать откровенных разговоров и, видимо, до поры до времени решил придерживаться такой линии.
Я думал, размышлял и не мог примириться с тем, что произошло. Родителям, у которых с возрастом память становится короче, кажется непостижимым, почти противоестественным тот все возрастающий интерес, что проявляют их дети к каким-то незнакомым людям, еще вчера затерянным среди огромного человеческого муравейника, а сегодня вдруг забравшим такую силу, такую власть; эти люди открыто или тайно вторгаются в вашу жизнь, лишают и отца и мать их прежнего могущества, спокойствия, царившего до тех пор в доме за пергалевыми занавесками.
Вы видите, я старался укрыться под маской юмора: старый, испытанный прием, без которого трудно обойтись педагогу и который так ценится в нашей стране, где предпочитают полировать свою ярость. Не знаю, что бы я отдал, лишь бы только вернуться на два года назад, снова почувствовать себя сиамским близнецом своего сына, снова жить с ним одной жизнью. Я ждал. В ожидании я следил за ним, не сводил глаз с часов, точно так же как он следил за мной во времена Мари. Я замечал все, то есть почти ничего. Бруно казался немного усталым, слегка озабоченным, но, как всегда, собранным, он вел себя сдержанно, но не сторонился меня, он все реже жертвовал для нас своими воскресеньями, но все-таки пытался уделять нам какое-то время. В доме бабушки, где ни о чем не догадывались, а если бы и узнали, то только посмеялись бы над этим, акции Бруно росли.
— Он становится просто молодцом, — говорила Лора, когда у нее случались приступы откровенности.
— Как вам повезло с детьми, мой друг, подумать только: блестящий ум, красавица и верное сердце! — шептала мне одряхлевшая Мамуля, которая, угасая с каждым днем, становилась все прозрачнее и отрешеннее; мы навещали ее не чаще раза в неделю, когда у нее бывали короткие моменты просветления, и проводили минут пять среди всех ее нелепых веревок и безделушек.
Верное сердце, да, конечно! Но когда это сердце приходится делить то с тем, то с другим, а теперь еще с этой невесть откуда взявшейся девицей, которая, вероятно, посмеивается над его верностью, это действует не слишком-то вдохновляюще.
Это были последние слова, обращенные ко мне моей тещей, слова, как и следовало ожидать, насмешливые. Через два дня ее разбил паралич. Правда, на этот раз она выкрутилась, но у нее отнялись язык, руки и ноги. Лора отказалась нанять сиделку, уверяя даже, что в таком состоянии мать будет менее требовательна и за ней легче будет ухаживать.
Мы дали себя убедить со снисходительной благодарностью тех, кто привык к героизму одного из членов семьи, хотя такое «облегчение» выразилось в том, что похудевшая, побледневшая, растрепанная Лора, не зная отдыха, сновала из дома в дом, постукивая своими туфлями без задников.
Прошел месяц. Незадолго до пасхи я узнал от одного из своих коллег, что Луиза почти на правах хозяйки устроила танцульку, чтобы отпраздновать новоселье в доме мосье Варанжа: «Вечер был очаровательный, мой сын был среди приглашенных». Луиза не стада отрицать:
10
Про себя (ит.).